1884 г. Октября 28. Ясная Поляна.
Вчерашнее письмо твое очень меня огорчило, — очень. Если бы не затеянная перемена управления, я бы сейчас приехал, что я и сделаю теперь очень скоро. Мне очень грустно все эти дни. Не знаю, — участвует ли тут физическое и какой-то переворот, совершающийся во мне, или мое одиночество, но твое состояние — представляется мне главным. Что скажет завтрашнее письмо?
Нынче я вспомнил, что мне 56 лет, и я слыхал и замечал, что семилетний период — перемена в человеке. Главный переворот во мне был: 7×7=49, именно, когда я стал на тот путь, на котором теперь стою. Семь лет эти были страшно полны внутренней жизнью, уяснением, задором и ломкой. Теперь, мне кажется, это прошло, это вошло в плоть и кровь, и я ищу деятельности на этом пути. И или я умру, или буду очень несчастлив, или найду деятельность, которая поглотит меня всего на моем пути. Разумеется, писательская, — самая мне родственная и тянущая к себе. Ах, только бы ты не была несчастлива, — какою ты мне представляешься в последнем письме.
Я нынче обошел все хозяйство, — все узнал и завтра возьму ключи. Дела особенного нет, но нет человека, которому бы поручить, когда уедешь. Особенно дом и все принадлежащее к нашей жизни. Если я теперь уеду, то поручу Филиппу на время. Он все-таки не запьет, не потеряет денег, не даст растащить.
Птицу надо уничтожить. Она кормом стоит рублей 80. И, разумеется, предлог досады. Впрочем, не хочется писать, — едва ли получу твой ответ. Очень уж я тоскую. Все решит нынешнее — завтрашнее письмо. Ты не думай, что я своим состоянием душевным недоволен. Я собой недоволен и об тебе беспокоюсь. А то мне это мое состояние на пользу.
Нынче ходил по хозяйству, потом поехал верхом, собаки увязались со мной. Агафья Михайловна сказала, что без своры бросятся на скотину, и послала со мной Ваську. Я хотел попробовать свое чувство охоты. Ездить, искать, по 40-летней привычке, очень приятно. Но вскочил заяц, и я желал ему успеха. А главное, совестно.
Приехал домой, пообедал и сидел с старухами и Дмитрием Федоровичем. Твой счет меня не пугает. Во-первых, деньги, по всему вероятию, будут; а во-вторых, если не будут, то кажущиеся неумалимыми расходы окажутся очень умалимыми. Не могу я, душенька, не сердись, — приписывать этим денежным расчетам какую бы то ни было важность. Все это не событие, — как, например: болезнь, брак, рождение, смерть, знание приобретенное, дурной или хороший поступок, дурные или хорошие привычки людей нам дорогих и близких, а это наше устройство, которое мы устроили так и можем переустроить иначе и на 100 разных манер. — Знаю я, что это тебе часто, а детям всегда, невыносимо скучно (кажется, что все известно), а я не могу не повторять, что счастье и несчастье всех нас не может зависеть ни на волос от того, проживем ли мы все или наживем, а только от того, что мы сами будем. Ну, оставь Костеньке миллион, разве он будет счастливее? — Чтобы это не казалось пошлостью, надо пошире, подальше смотреть на жизнь. Какова наша с тобой жизнь с нашими радостями и горестями, такова будет жизнь настоящая и наших 9 детей. И потому важно помочь им приобрести то, что давало нам счастье, и помочь избавиться от того, что нам приносило несчастье; а ни языка, ни дипломы, ни свет, ни еще меньше деньги не принимали никакого участия в нашем счастье и несчастье. И потому вопрос о том, сколько мы проживем, не может занимать меня. Если приписывать ему важность, он заслонит то, что точно важно.
1884 г. Декабря 8. Ясная Поляна.
Провел прекрасный день. Теперь 6 часов вечера. Вчера, когда вышел и сел в сани и поехал по глубокому, рыхлому в пол-аршина (выпал в ночь) снегу, в этой тишине, мягкости и с прелестным зимним звездным небом над головой, с симпатичным Мишей, испытал чувство, похожее на восторг, особенно после вагона с курящей помещицей в браслетах, жидком доктором, перироющим о том, что нужно казнить, с какой-то пьяной ужасной бабой в разорванном атласном салопе, бесчувственно лежавшей на лавке и опустившейся тут же, и с господином с бутылкой в чемодане, и с студентом в pince-nez, и с кондуктором, толкавшим меня в спину, потому что я в полушубке. После всего этого Орион, Сириус над Засекой, пухлый, беззвучный снег, добрая лошадь, и добрый Миша, и добрый воздух, и добрый бог. В конторе топлено, но мне показалось угарно (воображение). Я сначала хотел еще протопить, потом раздумал. Поговорил и попил чай с Филиппом (у него все очень хорошо, и он старается). Потом пришла Агафья Михайловна, Миша в 2-м часу лег на печку, как он был, снял сапоги, положил шубу под голова и тотчас же заснул; а я, боясь угару, просидел до 3-х. Читал Будду, и чтение было серьезное. Потом спал одним глазом, прислушиваясь к угару, которого не было. Часу в 5-м, было совсем темно, я свистнул, чтобы перебить полухрап Михайлы. Он почмокал губами, поглядел в окно, ему показалось, что светает, и тотчас слез, надел сапоги, шубу и пошел убирать лошадей и ехать в Тулу. Он все это переделал и вернулся в 2 часа из Тулы с покупками веселый, бодрый и здоровый. Мне приятно и полезно это видеть. Я проспал до 10. Пришла Марья Афанасьевна. Как мне ни мало надо — это малое ужасно много. Пошли в тот дом, забрали вещи разные; потом хватился я яиц. Хотели посылать, я пошел сам на деревню. Я шел и думал: мы говорим, что нам мало надо, но нам, мне так много надо, что если только не брать всего этого, не замечая и воображая, что это так само собою, то станет совестно. Я шел покупать для себя яйца, и мне было совестно. Я прошел к Фокановым, у них нет. Прошел к Власу. Мать его все так же лежит. Я сказал ей: «Праздник, тебе веселей». Она сказала: «Нет, хуже. Если хороший человек, я рада, а то хуже». Влас достал мне яиц, и я насовал их в карман, и вместо того, чтобы дать их Власовой матери, пошел их жрать. После завтрака сел за статью и немного подвинул; но пришел наниматься в приказчики солдат, бывший каптенармус; я ему было холодно отказал, но он сказал мне, что он мой бывший ученик первой школы — Семка богучаровский. Это один из лучших мальчиков был. И теперь хороший, кажется, человек. Я узнал в этом солдатском лице того бутуса, очень умного мальчугана в веснушках, с доброй, доброй улыбкой, и довольно долго поговорил с ним. Потом, чтобы погреться, поколол дров и пошел к Бибикову. Снегу пропасть, и дорожки не протоптаны. На деревне Матвей Егоров окликнул меня (уже смеркалось) и подошел покалякать — об лошадях украденных, о том, какой это грех у меня украсть, — льстивые речи. Я спросил, какие это две лошади стоят у него у двери? А это, говорит, племянница из Телятинок, у ней лошадь стала, так вот я свою заложу, ее довезу. Я говорю: подвези и меня, и пошел. На горе меня догнала баба, две девочки и два мальчика и сзади ставшая лошадь. Я сел к ним в сани. Баба стала рассказывать про свою несчастную участь, — хлеба нет, три девочки, одна грудная (я чай, накричалась без меня, и сама чуть не замерзла); ездила к матери на Бароломку, не даст ли денег на хлеб; а у отца, он сторож в лесу, украли дрова и вычли 3 р. Так ни с чем и ворочается, да еще лошадь стала, чуть не замерзла, падала лошадь 3 раза. Баба плачется, а девочки и мальчики (это ясенские сели прокатиться) хохочут, шумят и то и дело ломают ветки и подгоняют лошадь. Она и за санями не идет. Дорога ужасно тяжелая, непроезженная, под кручь Кочака. Лошадь сзади совсем стала. Мне было приятно, что я им помог, и главное лошади. Она старая, худая, и пройдет шагов 100 и станет, и сколько ни бьют ее ребята, не двигается. Я взялся за лошадь и подружился с ней и без боя довел ее до Телятинок. Там я вошел в избу, чтоб посмотреть, как они живут. Живут чисто и лучше, чем плакалась баба. Ребята играют в карты, девочка крошечная песни поет. Мать пришла и тотчас хотела бежать за грудной Парашкой. Парашка эта была у соседки. А соседка сама пришла. Соседка эта Марфа, Матвея Егорова. У нее свой ребенок, и она целый день кормила эту Парашку. Они пошли за Парашкой, а я с девочками и мальчиками поехал домой, а то мужик хотел провожать их. Девочки, одна Авдотьи вдовы дочь, другая Зорина; мальчик один Зорин, другой Николая Ермилова. Пошел снег и темно стало, и мои товарищи стали робеть и храбриться, особенно Грушка, Авдотьина дочь. Лица я ее не видал, но голос и говор певучий, и складный, и бойкий, как у матери. Когда она била лошадь, я ей говорю: «Сама старая будешь». — «Нет,